каприз жены? Какой бы он ни был, дорогой или глупый. Правда, она с детства умела добиваться своего.
Лет в шестнадцать она увидела в витрине модной лавки сумочку, расшитую блестками и бисером. Пристала к матери, чтобы купила ей. Но матери показалось дорого, она не соглашалась. Какой концерт тогда устроила Ирена! Она отказывалась есть, не выходила на улицу. Ей не хотелось уже и сумочки, важно было сломить упрямство матери. Она знала, что деньги у матери есть и денег достаточно. И конечно, она добилась своего. Мать купила ей эту сумочку. Впрочем, сумочка оказалась в общем-то ей и ни к чему — слишком блестящая, скорее для сцены. Потом, гораздо позднее, она поняла, что мать отказывала не из жадности — она без памяти любила ее — ей просто жалко было тратить деньги на пустяки. Поняла это Ирена, когда мать обставляла ей квартиру, покупала мебель, посуду, ковры. А ведь это было уже в двадцатом году. Мало кто мог похвастаться тогда таким приданым. У нее были две шубы: одна на лисьем меху — верх плюшевый, другая из черного каракуля. Как она сглупила тогда, что продала ее. Это тот знакомый портной в Москве сказал ей буквально следующее: «Разве вам можно каракуль? Теперь ведь каждая кухарка в каракуле». И она продала ее и купила у него суконную шубу с воротником, муфтой и шапочкой из горностая.
Правда, в этой шубе, в шапочке и муфте она была очаровательна. Где бы она ни появлялась, с нее не сводили глаз. Она ощущала взгляды почти физически, словно они касались ее кожи, волновали, будоражили. Она становилась совсем другой, самой себе незнакомой. Тело как бы наполнялось ртутью, которая, переливаясь в ней, заставляла делать несвойственные ей жесты. Казалось, не она управляет ими — они ею: заставляют горделиво поворачивать голову, подавать руку, по-лебединому изгибая ее. Она не ходила среди людей — текла, плавно, никого не задевая. И голос становился совсем другим, по-особому томным, а смех вырывался горловым клекотом, не подчиняясь ей.
Виктор как-то сказал, что в такие минуты от нее идет нервная возбуждающая волна. Он гордился ею. Ему льстило общее восхищение его женой. Хотя это все не помешало ему прислать в конце концов ей развод. Да, нелепа, нелепа жизнь. Как не вспомнить слова одной клиентки матери: «Вся жизнь — оперетта».
Оперетта! А когда погиб маленький Виктор? Нет уж, какая там оперетта. Кошмар. Правильно покойная мама говорила — царствие ей небесное, — что если бог задумал взять человека к себе, то он найдет возможность, как это сделать.
Она тогда приехала к матери забрать Женю. Женя закончил седьмой класс, и Виктор настоял, чтобы она взяла его домой. Он давно просил ее это сделать, но она не сдавалась. Прежде они довольно часто переезжали, и ей легко было его уговаривать, что мальчику нужно учиться в одной постоянной школе, чтобы он не стал второгодником. Виктор ворчал, что это не помеха — разные школы, но все кончалось одними разговорами, тем более что сам он бывал занят на работе до самой ночи. И вот родился малыш. Как Ирена не хотела второго ребенка! Словно чувствовала, что не жить ему. Хотела пойти на операцию, так Виктор взвился: «Хочу дочку, и все». А родился мальчик. Нельзя, конечно, сказать, что Ирена невзлюбила его. Просто… просто он не доставлял ей радости. Она считала себя идеальной женой, хозяйкой, считала делом чести иметь такой дом, куда муж с гордостью, в любое время, не предупреждая, мог привести кого угодно. Хоть наркома. А тут маленький ребенок — пеленки, халаты… Она почувствовала, что хиреет, вянет без внимания, без возможности заняться собой.
Нашла как-то няньку — к соседке приехала племянница из деревни. Но скоро пришлось ее рассчитать: Ирена застала ее, когда она стащила из буфета крыжовенное варенье, приготовленное матерью особым способом. Варенье это имело красивый ярко-зеленый цвет, за что и называлось изумрудным, и нежнейший вкус. Как его варить — знала только мать: ей рассказала о нем бабка, бывшая горничная фрейлины двора. Варенье подавали к царскому столу и рецепт его держали в секрете. Бабка и с мамы взяла слово, что она никому его не откроет.
Варенье варили несколько дней подряд, добавляя по строгому счету вишневые листья, и в последний день клали туда кусочек какого-то корня.
Ирена берегла изумрудное варенье для особых случаев. А эта деревня налила себе целое блюдце и с хлебом, как кашу какую, сидела и жрала, аж за ушами трещало.
Ирена тут же позвала ее тетку, показала улики и сказала, что воровку держать не намерена. Тетка же, вместо того чтобы проучить племянницу, пока ее можно чему-то еще научить, устроила Ирене скандал. Мол, из-за варенья нечего срамить девку. По дурости, не понимая, что так и начинается: сегодня варенье, завтра деньги… Потом Ирена слышала, что девчонка устроилась куда-то на фабрику, стала вроде бы ударницей. Бог с ней, давно это было.
…Она приехала за Женей, тая надежду, что мать, которая вырастила Женю и привыкла к ребенку в доме, сама попросит Ирену отдать ей маленького. В обмен, так сказать…
Отчим умер давно, матери было, конечно, скучно одной в доме, а с ребенком у матери получалась как бы семья. В то же время ей, Ирене, облегчение. Тем более, мать жила в достатке, шила на дому и, хоть платила за это большой налог, в убытке не оставалась. Недаром она была ученицей самого Воронова. Клиентки платили ей в два раза больше, чем обычным портнихам, да еще чуть ли не дрались, чтобы попасть к ней. У матери был отличный дом, не требовавший ремонта, огород, сад. Сама она не работала ни в саду, ни на огороде, для этого у нее была Марфуша — женщина лет пятидесяти. Ночью Марфуша спала на печке, а днем делала всю черную работу. Вообще-то она была прислуга, но так как жалованья она не получала и даже ходила на работу в какую-то инвалидную артель, то никто ни к чему придраться не мог — квартирантка, и все. Мать ее кормила, давала ночлег. Та была не совсем нормальная, что ли, почти не говорила, хотя слышала все и фыркала, как лошадь, если что ей не нравилось. А не нравилось ей многое, так что фыркала она целые дни без перерыва. Но работала зато истинно по-лошадиному. Неизвестно, куда она делась в начале войны. Исчезла куда-то, и все. Никто ее не искал — кому она нужна.
Ирена твердо